Древняя поэзия

Средневековая европейская поэзия

Поэзия востока

Европейская классическая поэзия

Древнерусская поэзия

Поэзия пушкинского времени

Русские поэты конца девятнадцатого века

Русские поэты начала 20 века

Поэзия военной поры

Шестидесятники и поэты конца социалистической эпохи

Поэтическая трибуна

Гай Петроний Арбитр "САТИРИКОН"

        Настал третий день, день долгожданного свободного пира, но нам, получившим столько ран, более улыбалось бегство, чем покойное житье.

        Итак, мы мрачно раздумывали, как бы нам отвратить надвигавшуюся грозу, как вдруг один из рабов Агамемнона испугал нас окриком.

       — Как, — говорил он, — разве вы не знаете, у кого сегодня пируют? У Трималхиона, изящнейшего из смертных; в триклинии у него стоят часы, и к ним приставлен особый трубач, возвещающий сколько часов жизни безвозвратно потерял хозяин.

        Позабыв все невзгоды, мы тщательно оделись и велели Гитону, который охотно согласился выдать себя за нашего раба, следовать за нами в бани.

        27. Одетые, разгуливали мы по баням — просто так, для своего удовольствия, — подходя к кружкам играющих, как вдруг увидели лысого старика в красной тунике, игравшего в мяч с кудрявыми мальчиками. Нас привлекли не столько мальчики, — хотя и на них стоило посмотреть, — сколько сам почтенный муж в сандалиях, игравший зелеными мячами: мяч, коснувшийся земли, больше не поднимали, а свой запас игроки возобновляли из полной сумки, которую держал раб. Мы приметили одно новшество. По обеим сторонам круга стояли два евнуха: один из них держал серебряный ночной горшок, другой считал мячи, но не те, которыми во время игры перебрасывались из рук в руки, а те, что падали наземь. Пока мы удивлялись этим роскошным прихотям к нам подбежал Менелай.

        — Вот тот, у кого вы сегодня обедаете, а вступлением к пиршеству уже сейчас любуетесь.

         Еще во время речи Менелая Трималхион прищелкнул пальцами. По этому знаку один из евнухов подал ему горшок. Освободив свой пузырь, Трималхион потребовал воды для рук и, слегка смочив пальцы, вытер их о волосы одного из мальчиков.

        28. Долго было бы рассказывать все подробности. Словом, мы отправились в баню и, пропотев как следует, поскорее перешли в холодное отделение. Там надушенного Трималхиона уже вытирали, но не полотном, а простынями из мягчайшей шерсти. Три массажиста пили у него на глазах фалерн; когда они, поссорившись, пролили много вина, Трималхион назвал это свиной здравницей. Затем его завернули в ярко-алую байку, он возлег на носилки и двинулся в путь, предшествуемый четырьмя медно-украшенными скороходами и ручной тележкой, в которой ехал его любимчик: старообразный, подслеповатый мальчишка, уродливее даже самого хозяина, Трималхиона. Пока его несли, над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, склонялся музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте. Мы же, вне себя от изумления, следовали за ним и вместе с Агамемноном пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее:

Если раб без господского приказа выйдет за ворота,
 то получит сто ударов.

         У самого входа стоял привратник в зеленом платье, подпоясанный вишневым поясом, и на серебряном блюде чистил горох. Над порогом висела золотая клетка, откуда пестрая сорока приветствовала входящих.

         29. Задрав голову, чтобы рассмотреть все диковинки, я чуть было не растянулся навзничь и не переломал себе ног. Дело в том, что по левую руку, недалеко от каморки привратника, был нарисован на стене огромный цепной пес, а над ним большими прямоугольными буквами было написано:

Берегись собаки.

       Товарищи мои захохотали. Я же, оправившись от испуга, не поленился пройти вдоль всей стены. На ней был изображен невольничий рынок, и сам Трималхион, еще кудрявый, с кадуцеем 1 в руках, ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим (об этом гласили пояснительные надписи). Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Трималхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Трималхиона за подбородок, возносил его на высокую трибуну. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия, и три Парки, прядущие золотую нить. Заметил я в портике и целый отряд скороходов, обучавшихся под наблюдением наставника. Кроме того, увидел я в углу большой шкаф, в нише которого стояли серебряные Лары, мраморное изображение Венеры и довольно большая засмоленная золотая шкатулка, где, как говорили, хранилась первая борода самого хозяина. Я расспросил привратника, что изображает живопись внутри дома.

      - Илиаду и Одиссею, — ответил он,—и бой гладиаторов, устроенный Ленатом2.

      30. Но когда было все разглядывать. Мы уже достигли триклиния3, в передней половине которого домоправитель проверял счета. Но что особенно поразило меня в триклинии, так это пригвожденные к дверям дикторские пучки прутьев с топорами, оканчивающиеся внизу бронзовым подобием корабельного носа, на котором значилась надпись:

Г. Помпею Трималхиону, севиру августалов,4 Киннам-казначей.

      Надпись освещалась спускавшимися с потолка двурогими светильниками, а по ее бокам были прибиты две доски; на одной из них, помнится, имелась нижеследующая надпись:

В третий день до январских календ и накануне наш Гай обедает вне дома.

       На другой же были изображены фазы Луны и ход семи светил, и равным образом обозначены разноцветными шариками дни счастливые и несчастливые. Достаточно налюбовавшись этим великолепием, мы хотели войти в триклиний, как вдруг мальчик, специально назначенный для этого, крикнул нам: — Правой ногой! Мы, конечно, потоптались немного на месте, опасаясь как бы кто-нибудь из нас не переступил через порог несогласно с предписанием. Наконец, когда все разом мы занесли правую ногу, неожиданно бросился навзничь перед нами уже раздетый для бичевания раб и стал умолять избавить его от казни,— не велика вина, за которую его преследуют: он не устерег в бане одежды домоправителя, стоящей не больше десяти сестерциев. Каждый из нас вновь опустил правую ногу перед порогом, и все мы стали просить домоправителя, пересчитывавшего в триклинии червонцы, простить раба. Он гордо приосанился и сказал:

       — Не потеря меня рассердила, а ротозейство этого негодного раба. Он потерял застольную одежду, подаренную мне ко дню рождения одним из клиентов. Была она, конечно, тирийского пурпура, но уже однажды мытая. Все равно! Ради вас прощаю.

       31. Едва мы, побежденные таким великодушием, вошли в триклиний, раб, за которого мы просили, подбежал к нам и осыпал нас, остолбеневших от смущения, целым градом поцелуев, благодаря за милосердие.

        — Впрочем,— говорил он,— вы скоро увидите, кого облагодетельствовали. Господское вино — вот благодарность раба-виночерпия.

        Когда наконец мы возлегли, молодые александрийские рабы облили нам руки снежной водой, за ними последовали другие, омывшие нам ноги и старательно обрезавшие все заусенцы на пальцах. При этом они, не прерывая своего неприятного дела, все время, не смолкая, пели. Я пожелал узнать на опыте, вся ли челядь состоит из певчих, и попросил пить; услужливый мальчик исполнил мою просьбу, распевая так же пронзительно; и то же самое делали все, что бы у них ни попросили. Какая-то пантомима с хором, а не триклиний почтенного дома!

       Между тем подали изысканную закуску; все возлегли на ложа, исключая только самого Трималхиона, которому, по новой моде, оставили высшее место за столом. Посреди подноса стоял ослик коринфской бронзы с вьюками вперемет, в которых лежали с одной стороны белые, а с другой — черные оливки. Над ослом возвышались два серебряных блюда, по краям их были выгравированы имя Трималхиона и вес серебра, а на спаянной подставке вроде мостика лежали жареные сони5 с приправой из мака и меда. Были тут также и горячие колбаски на серебряной решетке, а под решеткой — сирийские сливы и гранатовые зерна.

       32. Мы наслаждались этими роскошествами, когда появился сам Трималхион; его внесли под звуки музыки и уложили на малюсеньких подушечках, что рассмешило неосторожных. Его скобленая голова высовывалась из ярко-красного паллия6, а вокруг и без того закутанной шеи он еще намотал шарф с широкой пурпурной оторочкой и свисающий там и сям бахромой. На мизинце левой руки красовалось огромное позолоченное кольцо; на последнем же суставе безымянного, как мне показалось, — настоящее золотое, поменьше размером, с припаянными к нему железными звездочками. А чтобы выставить напоказ и другие драгоценности, он обнажил до самого плеча правую руку, украшенную золотым запястьем и еще скрепленным бляхой с браслетом из слоновой кости.

        33. — Друзья,—сказал он, ковыряя в зубах серебряной зубочисткой,— не по душе еще было мне выходить в триклиний, но, чтобы не задерживать вас дольше, я отказываю себе во всех удовольствиях. Позвольте мне только окончить игру. Следовавший за ним мальчик принес столик терпентинового дерева и хрустальные кости; я заметил нечто донельзя утонченное: вместо белых и черных камешков здесь были золотые и серебряные денарии.7 Пока он за игрой исчерпал все рыночные прибаутки, нам, еще во время закуски, подали репозитории8, а на нем корзину, в которой, растопырив крылья, как наседка на яйцах, сидела деревянная курица. Сейчас же прибежали два раба и под звуки пронзительной музыки принялись шарить в соломе; вытащив оттуда павлиньи яйца, они роздали их пирующим. Тут Трималхион обратил внимание на это зрелище и сказал:

        — Друзья, я велел положить под курицу павлиньи яйца. И ей-ей, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуем-ка, съедобны ли они.

       Мы взяли по ложке, весившей не менее полфунта каждая, и вытащили яйца, слепленные из крутого теста. Я чуть было не бросил это яйцо: мне показалось, что в нем уже лежал цыпленок, но потом услыхал, как какой-то старый сотрапезник крикнул:

         — Э, да тут, видно, что-то вкусное! И, облупив яйцо рукою, я вытащил жареного винноягодника9, приготовленного под соусом из перца и желтка.

        34. Трималхион, прервав игру, потребовал себе всего, что перед тем ели мы, и громким голосом дал разрешение всякому, кто пожелает, требовать еще медового вина. В это время, по данному знаку, грянула музыка, и тотчас же поющий хор убрал подносы с закусками. В суматохе упало большое серебряное блюдо: один из мальчиков его поднял, но заметивший это Трималхион велел надавать рабу затрещин, а блюдо бросить обратно на пол. Явившийся буфетчик стал выметать серебро вместе с прочим сором за дверь. Затем пришли два кудрявых эфиопа, оба с маленькими бурдюками вроде тех, из которых рассыпают песок в амфитеатрах, и омыли нам руки вином, воды никто не подал. Восхваляемый за такую утонченность, хозяин сказал:

        — Марс любит равенство. Поэтому я велел поставить каждому особый столик. К тому же нам не будет так жарко от множества вонючих рабов.

         В это время принесли старательно запечатанные гипсом стеклянные амфоры, на горлышках которых имелись ярлыки с, надписью: Опимианский фалерн. Столетний10 Когда надпись была прочтена, Трималхион всплеснул руками и воскликнул:

       — Увы, увы нам! Так значит вино живет дольше, чем людишки! Посему давайте пить, ибо в вине жизнь. Я вас угощаю настоящим опимианским; вчера я не такое хорошее выставил, а обедали люди почище вас.

          Мы пили и удивлялись столь изысканной роскоши. В это время раб притащил серебряный скелет, так устроенный, что его сгибы и позвонки свободно двигались во все стороны. Когда его несколько раз бросили на стол и он, благодаря подвижному сцеплению, принимал разнообразные позы, Трималхион воскликнул:

        — Горе нам, беднякам! О, сколь человечишко жалок! Станем мы все таковы, едва только Орк нас похитит Будем же жить хорошо, други, покуда живем...

<...> 37. Наевшись до отвалу, я обратился к своему соседу, чтобы как можно больше разузнать. Начав издалека, я осведомился, что за женщина мечется взад и вперед по триклинию.

        — Жена Трималхиона, — ответил сосед, — по имени Фортуната. Мерами деньги считает. А недавно кем была? С позволения сказать, ты бы из ее рук куска хлеба не принял. А теперь ни с того ни с сего вознесена до небес. Всё и вся у Трималхиона! Скажи она ему в самый полдень, что сейчас ночь,— поверит! Сам он толком не знает, сколько чего у него имеется, до того он богат. А эта волчица все насквозь видит, где и не ждешь. В еде и в питье умеренна, на совет таровата — золото, не женщина. Только зла на язык: настоящая сорока на перине. Кого полюбит — так полюбит, кого не взлюбит — так уж не взлюбит! Земли у Трималхиона — коршуну не облететь, деньгам счету нет; здесь в каморке привратника больше валяется серебра, чем у иного за душой есть. А рабов-то, рабов-то, ой-ой-ой сколько! Честное слово, пожалуй и десятая часть не знает хозяина в лицо. Словом, любого из здешних балбесов в рутовый лист свернет.
       38. И думать не моги, чтобы он что-нибудь покупал на стороне: шерсть, померанцы, перец — все дома растет; птичьего молока захочется — и то найдешь. Показалось ему, что домашняя шерсть недостаточно хороша, так он в Таренте баранов купил и пустил их в стадо. Чтобы дома производить аттический мед, он завез пчел из самых Афин,— кстати, и доморощенные пчелки станут неказистее, благодаря гречаночкам. Да вот только на днях он написал в Индию, чтобы ему прислали семян шампиньонов. Если есть у него мул, то непременно от онагра11. Видишь, сколько подушек? Все до единой набиты пурпурной или багряной шерстью. Вот какое ему счастье выпало! Но и его товарищей-вольноотпущенников остерегись презирать. И они не без сока. Видишь вон того, что возлежит на нижнем ложе последним? Теперь у него восемьсот тысяч сестерциев, а ведь начинал с пустого места: недавно еще бревна на спине таскал. Но говорят,— не знаю, правду ли, а только слышал,—что он стащил у Инкубона12 шапку и нашел клад. Я-то никогда не завидую, если кому что бог пошлет. Но у него еще щека горит, потому и хочется ему разгуляться. Недавно он вывесил такое объявление:

Г. Помпеи Диоген сдает квартиру в июльские календы
 по случаю покупки собственного дома.

А тот, что возлежит на месте вольноотпущенников? Как здорово пожил! Я его не осуждаю. У него уже маячил перед глазами собственный миллион, — но свихнулся бедняга. Не знаю, есть ли у него на голове хоть единый волос, свободный от долгов! Но, честное слово, вина не его, потому что он сам отличный малый. Вся беда от подлецов вольноотпущенников, которые его добро на себя перевели. Сам знаешь: «Артельный котел плохо кипит», и «Где дело пошатнулось, там друзья за дверь». А каким почтенным делом занимался он, прежде чем дошел до теперешнего состояния! Он был устроителем похорон. Обедал, словно царь: кабаны прямо в щетине, птица, печенья, повара, пекаря... вина под столом проливали больше, чем у иного в погребе хранится. Не человек, а сказка! Когда же его дела пошатнулись, он, боясь, что кредиторы сочтут его несостоятельным, выпустил следующее объявление:

Г. Юлий Прокул устраивает аукцион излишних вещей...

       40. «Браво!» — воскликнули мы все в один голос и, воздев руки к потолку, поклялись, что Гиппарха и Арата13 мы, по сравнению с ним, и за людей не считаем. Но тут появились рабы и постлали перед ложами ковры, на которых были изображены охотники с рогатинами, а рядом сети и прочая охотничья утварь. Мы просто не знали, что и подумать, как вдруг за дверью триклиния раздался невероятный шум, и вот лаконские собаки забегали вокруг стола. Вслед за тем было внесено огромное блюдо, на котором лежал изрядной величины кабан с шапкой на голове, державший в зубах две корзиночки из пальмовых веток: одну с карийскими, другую с фиванскими финиками. Вокруг кабана лежали поросята из пирожного теста, будто присосавшись к вымени, что должно было изображать супорось; поросята предназначались в подарок нам. Рассечь кабана взялся не Режь14, резавший ранее птицу, а огромный бородач в тиковом охотничьем плаще, с обмотками на ногах. Вытащив охотничий нож, он с силой ткнул кабана в бок, и из разреза выпорхнула стая дроздов. Птицеловы, стоявшие наготове с клейкими прутьями, скоро переловили разлетевшихся по триклинию птиц. Тогда Трималхион приказал дать каждому гостю по дрозду и сказал:

         — Видите, какие отличные желуди сожрала эта дикая свинья? Тут же рабы взяли из зубов кабана корзиночки и разделили финики обоих сортов между пирующими.

       41. Между тем я, лежа на покойном месте, долго ломал голову, стараясь понять, зачем кабана подали в колпаке? Исчерпав все догадки, я обратился к своему прежнему толкователю за разъяснением мучившего меня вопроса.

        — Твой покорный слуга легко объяснит тебе все, — ответил он, — никакой загадки тут нет, дело ясное. Вчера этого кабана подали на стол последним, и пирующие отпустили его на волю: итак сегодня он вернулся на стол уже вольноотпущенником.

         Я проклял свою глупость и решил больше его не расспрашивать, чтобы не казалось, что я никогда с порядочными людьми не обедал. Пока мы так разговаривали, прекрасный юноша, увенчанный виноградными лозами, с корзинкой в руках обносил нас виноградом и, именуя себя то Бромием, то Лиэем, то Эвием, тонким пронзительным голосом пел стихи своего хозяина. При этих звуках Трималхион обернулся к нему.

        — Дионис, — вскричал он, — будь свободным!
       Юноша стащил с кабаньей головы колпак и надел его.

       — Теперь вы не станете отрицать, — сказал Трималхион, — что в доме у меня Либер-Отец15.

          Мы похвалили удачную остроту Трималхиона и прямо зацеловали обходившего триклиний мальчика. После этого блюда Трималхион встал и пошел облегчиться. Мы же, освобожденные от присутствия тирана, стали вызывать сотрапезников на разговор. Дама первый потребовал большую братину и заговорил: что такое день? Ничто. Не успеешь оглянуться, — уж ночь на дворе. Поэтому ничего нет лучше, как из спальни прямо переходить в триклиний. Ну и холод же нынче; еле в бане согрелся. Но «глоток горячего вина — лучшая шуба». Я клюкнул и совсем осовел... вино в голову ударило.
       42. Селевк уловил отрывок разговора и сказал: — Я не каждый день моюсь; банщик, что валяльщик; у воды есть зубы, и жизнь наша ежедневно подтачивается. Но я опрокину стаканчик медового вина и наплевать мне на холод. К тому же я не мог вымыться: я сегодня был на похоронах. Добрейший Хрисанф, прекрасный малый, побывшился; так еще недавно окликнул он меня на улице; кажется мне, что я только что с ним разговаривал. Ox, ox! Все мы ходим, точно раздутые бурдюки; мы стоим не меньше мухи: потому что и у мухи есть свои доблести, — мы же просто напросто мыльные пузыри. А что было бы, если бы он не был воздержан? Целых пять дней ни крошки хлеба, ни капли воды в рот не взял и все-таки отправился к праотцам. Врачи его погубили, а вернее, злой Рок. Врач ведь — это только самоутешение. Вынос был, что надо: роскошные ковры, великолепное погребальное ложе, и оплакали его на славу,— ведь он многих отпустил на волю; только жена плакала скверно. А что бы еще было, если бы он с ней не обращался так хорошо? Но женщина это женщина: Коршунове племя. Никому не надо делать добра: все едино, что в колодец бросить. Но старая любовь цепка, как рак...

        43. Он всем надоел, и Филерот вскричал: — Поговорим о живых! Этот свое получил: в почете жил, с почетом помер. На что ему жаловаться? Начал он с одного асса и готов был из навоза полушку зубами вытащить. И так рос, пока не вырос, словно сот медовый. Клянусь богами, я уверен, что он оставил сто тысяч, и все звонкой монетой. Однако, скажу о нем всю правду, потому что в этом деле я семь собак без соли съел. Был он груб на язык, большой ругатель — свара ходячая, а не человек. Куда лучше был его брат: друзьям друг, хлебосол, щедрая рука. Поначалу ему не повезло, но первый же сбор винограда поставил его на ноги: он продавал вино почем хотел; а что окончательно заставило его поднять голову, так это наследство, из которого он больше украл, чем ему было завещано. А эта дубина, обозлившись на брата, оставил по завещанию всю вотчину какому-то курицыну сыну. Дорожка от родных далеко заводит! Но были у него слуги-наушники, которые его погубили. Легковерие никогда до добра не доводит, особливо торгового человека. Однако верно, что он сумел попользоваться жизнью... Не важно, кому назначалось, важно, кому досталось. А уже его Фортуна любила, как родного сыночка. У него в руках и свинец в золото превращался. Легко тому, у кого все идет, как по маслу. Как вы думаете, сколько лет он унес с собой в могилу? Семьдесят с лишком. Ведь был он крепкий, точно роговой, здорово сохранился, черен, что вороново крыло. Я с ним давным-давно знаком был. И до последних дней был распутником, ей-богу! Даже суке и то не давал проходу. И насчет мальчишек был горазд — вообще на все руки мастер. Я его не осуждаю: ведь больше ничего с собой в могилу не унесешь.
        44. Так разглагольствовал Филерот; а вот что нес Ганимед: — Говорите вы все ни к селу ни к городу; почему никто не беспокоится, что нынче хлеб кусаться стал ? Честное слово, я сегодня кусочка хлеба найти не мог. А засуха-то все по-прежнему ! Целый год голодаем. Эдилы, — чтоб им было пусто! — с пекарями стакнулись. Да, «ты — мне, я — тебе». Бедный народ страдает, а этим ненасытным глоткам всякий день Сатурналии. Эх, будь у нас еще те львы, каких я застал, когда только что приехал из Азии! Вот это была жизнь!.. Так били этих кикимор, что они узнали, как Юпитер сердится. Помню я Сафиния! Жил он (я еще мальчишкой был) вот тут, у старых ворот; перец, а не человек! Когда шел, земля под ним горела! Зато прямой! Зато надежный! И друзьям друг! С таким можно впотьмах в морру играть16. А посмотрели бы вы в курии! Иного, бывало, так отбреет! А говорил без вывертов, напрямик. Когда вел дело на форуме, голос его Гремел, как труба, и никогда при этом не потел и не плевался. Думаю, что это ему от богов дано было. А как любезно отвечал на поклон! Всех по именам знал, ну, прямо — свой брат. В те поры хлеб не дороже грязи был. Купишь его на асе — вдвоем не съесть; а теперь меньше бычьего глаза. Нет, нет! С каждым днем все хуже: город наш, словно телячий хвост, назад растет! Да кто виноват, что у нас эдил17 трехгрошовый, которому асе дороже нашей жизни? Он втихомолку над нами посмеивается. В день получает больше, чем иной по отцовскому завещанию. Уж я-то знаю, за что он получил тысячу золотых; будь мы настоящими мужчинами, ему бы не так привольно жилось. Нынче народ такой: дома — львы, на людях — лисицы.
        Что же до меня, то я проел всю одежонку, и, если дороговизна продлится, придется и домишки мои продать. Что же это будет, если ни боги, ни люди не сжалятся над нашей колонией? Чтобы мне не видать радости от семьи, если я не думаю, что беда ниспослана нам небожителями. Никто небо за небо не считает, никто постов не блюдет, никто Юпитера и в грош не ставит; все только и знают, что добро свое считать. В прежнее время выходили именитые патроны босые, с распущенными волосами на холм и с чистым сердцем вымаливали воды у Юпитера, — и сразу лил дождь, как из ведра. Сразу же или никогда. И все возвращались мокрые, как мыши. А теперь у богов ноги не ходят из-за нашего неверия. Поля заброшены. <...>

          47. В таком роде шла болтовня, пока не вернулся Трималхион. Он отер пот со лба; вымыл в душистой воде руки и сказал после недолгого молчания:

       — Извините, друзья, но у меня уже несколько дней нелады с желудком; врачи теряются в догадках. Облегчили меня гранатовая корка и хвойные шишки в уксусе. Надеюсь, теперь мой желудок за ум возьмется. А то — забурчит у меня в животе, подумаешь, бык заревел. Если и из вас кто надобность имеет, то пусть не стесняется. Никто из нас не родился запечатанным. Я лично считаю, что нет большей муки, чем удерживаться. Этого одного сам Юпитер запретить не может. Ты смеешься, Фортуната? А кто мне ночью спать не дает? Никому в этом триклинии я не хочу мешать облегчиться, да и врачи запрещают удерживаться, а если кому потребуется что-нибудь посерьезнее, то за дверьми все готово: сосуды, вода и прочие надобности. Поверьте мне, ветры попадают в мозг и производят смятение во всем теле. Я знавал многих, которые умерли от того, что не решались в этом деле правду говорить.

         Мы благодарили его за снисходительность и любезность и усиленной выпивкой старались подавить смех. Но мы не подозревали, что еще не прошли, как говорится, и полпути до вершины здешних роскошеств. Когда со стола под звуки музыки убрали посуду, в триклиний привели трех белых свиней в намордниках и с колокольчиками на шее, глашатай объявил, что это — двухлетка, трехлетка и шестилетка. Я вообразил, что пришли фокусники и свиньи станут выделывать какие-нибудь штуки, словно перед кружком уличных зевак. Но Трималхион рассеял недоумение.

        — Которую из них вы хотите сейчас увидеть на столе? — спросил он. — Потому что петухов, Пенфеево рагу 18 и прочую дребедень и мужики изготовят; мои же повара привыкли и целого теленка в котле варить.

         Тотчас же он велел позвать повара и, не ожидая нашего выбора, приказал заколоть самую крупную.

         — Ты из которой декурии 19? — повысив голос, спросил он.

         — Из сороковой,— отвечал повар.

        — Тебя купили или же ты родился в доме? — Ни то, ни другое,— отвечал повар,—я достался тебе по завещанию Пансы.

        — Смотри же, хорошо приготовь ее. А не то я тебя в декурию посыльных разжалую.

       Повар, познавший таким образом могущество своего господина, последовал за своей будущей стряпней в кухню.

       48. Трималхион же, любезно обратившись к нам, сказал:

       — Если вино вам не нравится, я скажу, чтобы переменили: а вас прошу придать ему вкус своею беседою. По милости богов я ничего не покупаю, а все, от чего слюнки текут, произрастает в одном моем пригородном поместье, которого я даже еще и не видел. Говорят, оно граничит с моими террацинскими и тарентийскими землями. Теперь я хочу прикупить себе и Сицилию, чтобы, если мне вздумается, проехать в Африку, не выезжать из своих владений. Но расскажи мне, Агамемнон, какую такую речь ты сегодня произнес? Я хотя лично дел и не веду, тем не менее для домашнего употребления красноречию все же обучался, не думай пожалуйста, что я пренебрегаю учением. Теперь у меня две библиотеки: одна греческая, другая латинская. Скажи поэтому, если любишь меня, резюме твоей речи.

        — Богатый и бедняк были врагами,—начал Агамемнон.

       — Бедняк? Что это такое?— перебил его Трималхион.

      — Остроумно,— похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контроверсии20.

      — Если это на самом деле случилось,— тотчас заметил Трималхион, — то это вовсе не контроверсия. Если же этого не было, тогда все и подавно ни к чему.

       Это, как и все прочее, было встречено всеобщим одобрением.

       — Агамемнон, милый мой,— продолжал между тем Трималхион,— прошу тебя, расскажи нам лучше, если помнишь, о странствиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я Кумскую Сибиллу21 в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сибилла, что тебе надо ?», а она в ответ: «Помирать надо».

        49. Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой срок вряд ли зажаришь, тем более, что эта свинья нам показалась намного больше съеденного незадолго перед тем кабана... Но Трималхион все пристальнее и пристальнее всматривался в нее.

        — Как? Как? — вскричал он.—Свинья не выпотрошена?! Честное слово не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара!

         К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью.

         — Как это забыл ? — заорал Трималхион. — Подумаешь, он забыл перцу или тмину! Раздевайся! Без промедления повар разделся и, понурившись, стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря :

       — Это бывает., Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить !

        Один я только поддался неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:

        — Этот раб, видно, никуда не годен! Кто же это забывает выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже рыбешку не выпотрошил!

       Но Трималхион поступил иначе; с повеселевшим лицом он сказал:

        — Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах.

        Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху крест-накрест. И сейчас же из прореза, поддаваясь своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы.

        50. Вся челядь громкими рукоплесканиями приветствовала эту шутку и возопила: «Да здравствует Гай!» Повара же почтили глотком вина, а также поднесли ему венок и кубок на блюде коринфской бронзы. Заметив, что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал:

       — Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза.

       Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще чище.

        — Вы, наверно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, — сказал он.—Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом; что же еще может быть более коринфского, чем изделия Коринфа? Но не думайте, что я невежда необразованный и не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи — и золотые, и серебряные, и медные — и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, блюда, фигурки. Так и образовалась коринфская бронза — ни то ни се, из многого одно. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло. Оно, по крайности, не пахнет. И, по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось; в теперешнем же виде оно, впрочем, не дорого стоит.
       51. Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь прямо-таки насмерть перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно какая-нибудь медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоточек и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже схватил Юпитера за бороду, в особенности, когда император спросил его, знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла. Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь тут же велел отрубить ему голову, потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи.
        52. Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает: детки мертвые — просто как живые лежат. Потом есть у меня жертвенная чаша, что оставил мне один из моих хозяев; на ней Дедал Ниобу прячет в Троянского коня. А бой Петраита с Гермеротом вычеканен у меня на бокалах, и все они претяжелые. Я знаток в таких вещах, и это мне дороже всего.

         Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу.

         — Живо,—крикнул Трималхион, обернувшись,—отхлестай сам себя, раз ты ротозей.

        Раб уже жалобно скривил рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его:

        — О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую попросить самого себя и не быть ротозеем.

        Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить кругом стола...

       — Воду за двери, вино на стол!—закричал (Трималхион)...

      Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, чем заслужить приглашение и на следующий пир. Между тем, довольный восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже вполпьяна.

— А что же,—сказал он,—никто не попросит мою Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака не станцует.

        Тут он сам, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!» Я думаю, он бы и на середину выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо; должно быть она сказала, что не подобает его достоинству такое шутовство. Никогда я еще не видел такой нерешительности: он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе.

         53. Но конец этому плясовому зуду положил письмоводитель, возгласивший громко, словно он столичные новости выкрикивал:

        — За семь дней до календ секстилия22 в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы пятьсот тысяч, быков пригнано пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о Гении нашего Гая. В тот же День отосланы в кассу девять миллионов сестерциев, которые некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах случился пожар, начавшийся во владении Насты-приказчика.

         — Как? — сказал Трималхион. — Да когда же мне купили Помпеевы сады?

        — В прошлом году, — ответил писец, — и потому они еще не внесены в списки.

       — Если в течение шести месяцев, — вспылил Трималхион, — я ничего не знаю о каком-либо купленном для меня поместье, я раз навсегда запрещаю вносить его в опись.

           Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, в коих Трималхион особой статьей лишался наследства. Потом — список его приказчиков; акт о расторжении брака сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком: указ о ссылке домоправителя в Байи; о привлечении к ответственности казначея, а также решение тяжбы двух спальников.

        Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням н на самом верху танцевать под звуки песенок; потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное, и говоря, что он, впрочем, только два вида зрелищ смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей; все же остальное— животные, музыка — просто чепуха. «Я,— говорил он,— и группу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать агелланы и приказал начальнику хора петь по-латыни».

         54. При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился прямо на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости,— не потому, что беспокоились участью дрянного человечешки: каждый из нас был бы очень рад, если бы он сломал себе шею,— но все перепугались, как бы не закончилось наше веселье несчастием и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжкие стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что несчастнее ее нет на свете женщины. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного то другого из нас, умоляя о помиловании. Мне было не по себе, так как я подозревал, что все эти мольбы — только еще какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не выходил повар, позабывший выпотрошить свинью. Поэтому я принялся внимательно осматривать триклиний, ожидая, что вот-вот появится из стены какая-нибудь штуковина, в особенности, когда стали бичевать раба за то, что он обвязал ушибленную руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое предчувствие меня почти не обмануло: вышло от Трималхиона решение — мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.

          59. В это время, звонко ударяя копьями о щиты, вошла какая-то труппа. Трималхион взгромоздился на подушки и, пока гомеристы23 произносили, по своему наглому обыкновению, греческие стихи, он нараспев читал по латинской книжке.

        — А вы знаете, что они изображают? — спросил он, когда наступило молчание. — Жили-были два брата — Диомед и Ганимед с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее, а Диане подсунул лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Агамемнон, изволите ли видеть, победил и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла; от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут.

          Трималхион кончил, а гомеристы вдруг завопили во все горло, и тотчас на серебряном блюде, весом в двести фунтов, был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс с обнаженным мечом, изображая безумного, и рубя вдоль и поперек, насаживал куски на лезвие и раздавал изумленным гостям.

         60. Не успели мы налюбоваться на эту изящную затею, как вдруг потолок затрещал с таким грохотом, что затряслись стены триклиния. Я вскочил, испугавшись, что вот-вот с потолка свалится какой-нибудь фокусник; остальные гости, не менее удивленные, подняли головы, ожидая, какую новость возвестят нам небеса. Потолок разверзся, и огромный обруч, должно быть содранный с большой бочки, по кругу которого висели золотые венки и баночки с мазями, начал медленно спускаться из отверстия. После того как нам повелели принять это в дар, мы взглянули на стол.

         Там уже очутилось блюдо с пирожными; посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, в широком подоле плоды всякого рода и виноград. Жадно накинулись мы на гостинцы, но уже новая забава нас развеселила. Ибо из всех плодов и из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана, противные струи которого попадали нам прямо в рот. Полагая, что блюдо окропленное этим, потребным лишь при богослужении, соком, должно быть священным, мы встали и громко воскликнули:

            — Да здравствует божественный Август, отец отечества !

Когда же после этой здравицы многие стали хватать плоды, то и мы набрали их полные салфетки. Особенно старался я, ибо никакой дар не казался мне достаточным, чтобы наполнить пазуху Гитона.

             В это время вошли три мальчика в белых подпоясанных туниках: двое поставили на стол Ларов с шариками на шее, третий же с кубком вина обошел весь стол, восклицая:

         — Да будет над вами милость богов!

        Трималхион сказал, что их зовут Добычником, Счастливчиком и Наживщиком. В это время все целовали портрет Трималхиона, и мы не посмели отказаться <...>

          71 — Друзья,—сказал восхищенный этим пререканием Трималхион,— рабы — тоже люди; одним с нами молоком вскормлены и не виноваты они, что Рок их обездолил. Однако, по моей милости, скоро все напьются вольной воды. Я их всех в завещании своем отпускаю на свободу. Филаргиру, кроме того, отказываю его сожительницу и поместьице. Кариону — домик и двадесятину, и кровать с постелью. Фортунату же делаю наследницей и поручаю ее всем друзьям моим. Все это я сейчас объявляю затем, чтобы челядь меня уже теперь любила так же, как будет любить, когда я умру.

Все принялись благодарить хозяина за его благодеяния; он же, оставив шутки, велел принести список завещания и под вопли домочадцев прочел его от начала до конца. Потом, переводя взгляд на Габинну, проговорил:

       — Что скажешь, друг сердечный? Ведь ты воздвигнешь надо мной памятник, как я тебе заказал? Я очень прошу тебя, изобрази у ног статуи мою собачку, венки, сосуды с ароматами и все бои Петраита, чтобы я, по милости твоей, еще и после смерти пожил. Вообще же памятник будет по фасаду сто футов, а по бокам — двести. Я хочу, чтобы вокруг праха моего были всякого рода плодовые деревья, а также обширный виноградник. Ибо большая ошибка украшать дома при жизни, а о тех домах, где нам дольше жить, не заботиться. А поэтому я, прежде всего желаю, чтобы в завещании было помечено:

Этот монумент наследованию не подлежит.

       Впрочем, это уже мое дело — предусмотреть в завещании, чтобы меня после смерти никто не обидел. Поставлю кого-нибудь из моих вольноотпущенников стражем у гробницы, чтобы к моему памятнику народ за нуждой не бегал. Прошу тебя также выбить на фронтоне мавзолея корабли, идущие на всех парусах, а я будто в тоге-претексте восседаю на трибуне с пятью золотыми кольцами на пальцах и из кошелька рассыпаю в народ деньги. Ты ведь знаешь, что я устроил общественную трапезу по два денария на человека. Хорошо бы, если ты находишь возможным, изобразить и самую трапезу, и всех граждан, как они едят и пьют в свое удовольствие. По правую руку помести статую моей Фортунаты с голубкою, и пусть она на цепочке собаку держит. Мальчишечку моего тоже, а главное, побольше винных амфор, хорошо запечатанных, чтобы вино не вытекло. Конечно, изобрази и урну разбитую, и отрока, на ней рыдающего. В середине — часы, так чтобы каждый, кто пожелает узнать, который час, волей-неволей прочел мое имя. Что касается надписи, то вот послушай внимательно и скажи, достаточно ли она хороша по-твоему:

Здесь покоится
Г. Помпей Трималхион Меценатиан
 Ему заочно был присужден почетный севират
 Он мог бы украсить собой любую декурию Рима,
 но не пожелал.

Благочестивый, мудрый, верный, он вышел
 из маленьких людей, оставил тридцать миллионов
 сестерциев и никогда не слушал ни одного
 философа.
Будь здоров и ты также.

        72. Окончив чтение, Трималхион заплакал в три ручья. Плакала Фортуната, плакал Габинна, а затем и вся челядь наполнила триклиний рыданиями, словно ее уже позвали на похороны. Наконец даже и я готов был расплакаться, как вдруг Трималхион объявил:

      — Итак, если мы знаем, что обречены на смерть, почему же нам сейчас не пожить в свое удовольствие? Будьте же все здоровы и веселы! Махнем-ка все в баню: на мой риск! Не раскаетесь! Нагрелась она, словно печь.

      — Правильно!—закричал Габинна. — Если я что люблю, так это из одного дня два делать. — Он соскочил с ложа босой и пошел за развеселившимся Трималхионом:

      — Что скажешь? — обратился я к Аскилту.—Я умру от одного вида бани.

      — Соглашайся,—ответил он,—а когда они направятся в баню, мы в суматохе убежим.

         На этом мы сговорились и, проведенные под портиком Гитоном, достигли выхода; но там цепной пес залаял на нас так страшно, что Аскилт свалился в водоем. Я был порядочно выпивши, да к тому же я давеча и нарисованной собаки испугался; поэтому, помогая утопающему, я сам низвергся в ту же пучину. Спас нас дворецкий, который и пса унял и нас, дрожащих, вытащил на сушу. Гитон же еще раньше ловким приемом сумел спастись от собаки; все, что получил он от нас на пиру, он бросил в лаящую пасть, и пес, увлеченный едой, успокоился. Когда мы, дрожа от холода, попросили домоправителя вывести нас за ворота, он ответил:

       — Ошибаетесь, если думаете, что отсюда можно уйти так же как пришли. Никого из гостей не выпускают через те же самые двери. В одни приходят, в другие уходят.

         73. Что было делать нам, несчастным, заключенным в новый лабиринт? Даже баня стала для нас желанной! Поневоле попросили мы, чтобы нас провели туда. Сняв одежду, которую Гитон развесил у входа сушиться, мы вошли в баню, как оказалось, узкую, похожую на цистерну для холодной воды, где стоял Трималхион, вытянувшись во весь рост. И здесь не удалось избежать его отвратительного бахвальства: он говорил, что ничего нет лучше, как купаться вдали от толпы, и что здесь раньше была пекарня. Наконец, устав, он уселся и, заинтересовавшись эхом бани, поднял к потолку свою пьяную рожу и принялся терзать песни Менекрата, как говорили те, кто понимал его язык. Некоторые из гостей, взявшись за руки, с громким пением водили хороводы вокруг ванны, другие щекотали друг друга и оглушительно орали. Третьи со связанными за спиной руками, пытались поднимать с пола кольца; четвертые, став на колени, загибали назад голову, пытаясь ею достать пальцы на ногах. Покуда другие так забавлялись, мы спустились в гревшуюся для Трималхиона ванну. Когда мы несколько протрезвились, нас проводили в другой триклиний, где Фортуната разложила все свои богатства и где я заметил над светильником... и бронзовые фигурки рыбаков, а также столы из чистого серебра, и глиняные позолоченные кубки, и мех, из которого на глазах выливалось вино.

         — Друзья, сказал Трималхион, — сегодня впервые обрился один из моих рабов, малый на редкость порядочный и к тому же скопидом. Итак, будем пировать до рассвета и веселиться.

        74. Слова его были прерваны криком петуха; испуганный приметой, Трималхион приказал полить вином столы и обрызгать светильники; затем надел кольцо с левой руки на правую.

        — Не зря,—сказал он,—подал нам знак этот глашатай: либо пожара надо ожидать, либо кто-нибудь по соседству дух испустит. Сгинь, сгинь! Кто принесет мне этого вестника, того я награжу.

         Не успел он кончить, как уже притащили соседского петуха, и Трималхион приказал немедленно сварить его. Тотчас же петух был изрублен и брошен в горшок тем самым поваром-искусником, который птиц и рыб из свинины делал. Пока Дедал пробовал кипящее варево, Фортуната молола перец на маленькой самшитовой мельнице. Когда и это угощение было съедено, Трималхион обратился к рабам:

        — А вы что, еще не пообедали? Ступайте прочь! Пускай вас другие сменят!

        Сейчас же ввалилась новая смена рабов. Уходящие кричали :

       — Прощай, Гай! Входящие:

      — Здравствуй, Гай!

        Тут впервые омрачилось наше веселье: среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик, и Трималхион, устремившись к нему, принялся целовать его взасос, а Фортуната, на том основании, что «право правдой крепко» начала ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. Под конец она прибавила:

         — Собака!

         Трималхион, разозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик; приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.

        — Как? — завопил рассерженный Трималхион.— Как? Позабыла что ли эта уличная арфистка, кем она была? Да я ее взял с рабьего рынка и в люди вывел! Ишь надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет. Колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой Гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю. Ведь я, простофиля, мог сто миллионов приданного взять! Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: «Советую тебе, не давай своему роду угаснуть». А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе всадил топор в ногу. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями меня выкопать захотела; а чтобы ты теперь же поняла, чего добилась,— я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую на моей гробнице, а то и в могиле мне покоя не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать,— не хочу, чтоб она меня мертвого целовала.

        75. Когда Трималхионовы громы поутихли, Габинна стал уговаривать его сменить гнев на милость.

        — Кто из нас без греха,—говорил он,—все мы люди, не боги.

        Сцинтилла тоже со слезами, заклиная Гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.

        — Габинна, — сказал Трималхион, не в силах удержать слезы,— прошу тебя во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому, что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд и на свой счет купил кресло и два горшочка. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе померещилось, фря надутая? Советую тебе переварить это, коршун, и не вводить меня в сердце, милочка, а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь, что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о радостях жизни! Веселитесь, прошу вас, друзья; я и сам таким же, как вы, был, благодаря своим доблестям, стал тем, что есть. Только сердце делает человеком — все остальное чепуха; «Я хорошо купил, хорошо и продал». Каждый вам будет твердить свое. Я лопаюсь от счастья. А ты, храпоидол, все еще плачешь? Погоди, ты у меня еще о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своей честности я обязан богатством. Из Азии приехал я не больше вон того нодсвечника, даже каждый день по нему рост свой мерил; а чтоб скорей обрасти щетиной, мазал щеки и верхнюю губу ламповым маслом. И все же четырнадцать лет был я любимчиком своего хозяина; ничего тут постыдного нет — хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хвастунов.
     76. Итак с помощью богов я стал хозяином в доме, заполнив сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря, я получил сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко: снарядил я пять кораблей, нагрузил вином — оно тогда на вес золота было — и отправил в Рим. Но подумайте, какая неудача: все потонули. Это вам не сказки, а чистая быль! В один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерциев. Вы думаете, я пал духом ? Ей-ей, даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядили другие корабли больше и крепче, и с большой удачей, так что никто меня за человека малодушного почесть не мог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рыбой. Тут Фортуната доброе дело сделала: продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила. Это были дрожжи моего богатства.
         Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил все прежние земли моего патрона. Домик построил, скота накупил; к чему бы я не прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда я стал богаче, чем все сограждане, вместе взятые, тогда — руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречонок по имени Серепа, человек поистине достойный заседать в совете богов. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил: насквозь меня видел, разве что не сказал мне, что я ел вчера. Можно подумать, что он всю жизнь со мной прожил.
         77. Но помнишь, Габинна,—это кажется при тебе было— он сказал мне: «Ты таким-то образом добился своей госпожи. Ты несчастлив в друзьях. Ты владелец огромных поместий. Ты отогреваешь на груди своей змею». Чего я вам еще не рассказал? Ах да, он предсказал мне, что осталось мне жить тридцать лет, четыре месяца и два дня. Кроме того я скоро получу наследство. Вот какова моя судьба. И если удастся мне еще до самой Апулии имения расширить, тогда я могу сказать, что довольно пожил. Между тем, пока Меркурий бдит надо мною, я этот дом перестроил: помните, хижина была, а теперь — храм. В нем четыре столовых, двадцать спален, два мраморных портика; во втором этаже еще помещение; затем моя собственная опочивальня, логово этой гадюки, прекраснейшая каморка для привратника; и сколько ни будь у меня гостей, для всех место найдется. Одним словом, когда Скавр приезжал, нигде, кроме как у меня, не пожелал остановиться, хоть еще у его отца были приятели, что живут у самого моря. Многое еще есть в этом доме,— я вам сейчас покажу. Верьте мне: асс у тебя есть, и цена тебе асс. Имеешь, еще иметь будешь. Так-то и ваш друг: был лягушкой, стал царем. Ну, а теперь. Стих, притащи сюда одежду, в которой меня погребать будут. И благовония из той амфоры, из которой я велел омыть себе кости.

        78. Стих не замедлил принести в триклиний белое покрывало и тогу с пурпурной каймой. Трималхион потребовал, чтобы мы на ощупь попробовали, добротна ли шерсть.

        — Смотри, Стих,— прибавил он, улыбаясь,— чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального наряда, не то заживо тебя сожгу. Желаю, чтобы с честью похоронили меня и все граждане чтоб добром меня поминали.

        Сейчас же он откупорил склянку с нардом 24 и нас всех обрызгал.

        — Надеюсь,—сказал он,—что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому.

        Затем приказал налить вина в большой сосуд.

        — Вообразите, — заявил он, — что вас на мою трапезу позвали.

         Но совсем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, до омерзения пьяный, приказал ввести в триклиний трубачей, чтобы снова угостить нас музыкой. А потом, навалив на крайнее ложе целую груду подушек, он разлегся на них и заявил:

        — Представьте себе, что я умер. Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее.

         Трубачи затрубили похоронную песню. Особенно старался раб того распорядителя похорон: он был там почтеннее всех и трубил так громко, что перебудил всех соседей. Стражники, сторожившие этот околоток, вообразив, что дом Трималхиона горит, внезапно разбили дверь и принялись лить воду и орудовать топорами, как полагается. Мы, воспользовавшись случаем, бросили Агамемнона и пустились со всех ног, словно от настоящего пожара.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Кадуцей — жезл Меркурия. 2 Ленат — имя знатного римлянина. 3 Триклиний — столовая в римском доме. 4 Севир августалов. Севир — член коллегии шести; коллегии августальных севиров отправляли культ императоров в италийских колониях. 5 Сони — грызуны, употребляемые римлянами в пищу. 6 Паллий — плащ. 7 Денарий — римская монета. 8 Репозиторий — ящик для подносов. 9 Винноягодник — птица. 10 Опимианским фалерном называлось вино, приготовленное в консульство Опимия (121 г. до н.э.). На амфорах ставилась печать с указанием года выделки (годы обозначались именами консулов). Слово «столетний» на амфорах Тримальхиона выдает неумную подделку хвастливого хозяина. 11 Онагр — дикий осел. 12 Инкубон — хранитель сокровищ, здесь: Орк, Плутон. 13 Гиппарх (190—120 г. до н.э.), Арат (310—245 г. до н.э.) греческие астрономы и математики. 14 Режь — прозвище раба. 15 Либер-отец — в тексте игра слов (либер в переводе с лат. «свободный» и Либер — Вакх). 16 Игра, принятая в Древнем Риме: один поднимает и быстро прячет несколько пальцев, остальные участники называют их число. 17 Эдил — должностное лицо в Риме, ведал городскими делами, устраивал зрелища. 18 Пенфеево рагу — блюдо из мелко нарубленного мяса. 19 В больших хозяйствах рабы разбивались на декурии — группы по 10 человек (по специальности). 20 Контроверсия — вид упражнений в риторских школах (букв. спор), 21 Кумская Сибилла —прорицательница из города Кумы, считалась очень старой. 22 Секстилий — месяц август. 2Э Гомеристы — актеры, декламировавшие поэмы Гомера. 24 Нард — благовоние.

Перевод Б. Ярхо

Религии  Викторины  Для товарищей коммунистов Видеоархив