Древняя поэзия

Средневековая европейская поэзия

Поэзия востока

Европейская классическая поэзия

Древнерусская поэзия

Поэзия пушкинского времени

Русские поэты конца девятнадцатого века

Русские поэты начала 20 века

Поэзия военной поры

Шестидесятники и поэты конца социалистической эпохи

Поэтическая трибуна

 

Евгений ЕВТУШЕНКО

 

БАБУШКА

Я вспомнил в размышленьях над летами,
как жили ожиданием дома,
как вьюги сорок первого летали
над маленькою станцией Зима.

Меня кормила жизнь не кашей манной.
В очередях я молча мерз в те дни.
Была война.
                     Была на фронте мама.
Мы жили в доме с бабушкой одни.
Она была приметной в жизни местной —
предгорсовета в стареньком платке,
в мужских ботинках,
                      в стеганке армейской
и с папкою картонною в руке.
Держа ответ за всё плохое в мире,
мне говорила, гневная, она
о пойманном каком-то дезертире,
о злостных расхитителях зерна.
И, схваченные фразой злой и цепкой,
при встрече с нею ежились не зря
и наш сосед, ходивший тайно в церковь,
и пьяница — главбух «Заготсырья».
А иногда
                в час отдыха короткий
вдруг вспоминала,
                               вороша дрова.
Садились рядом я и одногодки —
зиминская лохматая братва.
Рассказывала с радостью и болью,
с тревожною далекостыо в глазах
о стачках,
                о побегах,
                                о подполье,
о тюрьмах, о расстрелянных друзьях.
Буран стучался в окна то и дело,
но, сняв очки в оправе роговой,
нам, замиравшим,
                             тихо-тихо пела
она про бой великий, роковой.
Мы подпевали,
                           и светились ярко
глаза куда-то рвущейся братвы.
В Сибири дети пели «Варшавянку»,
и немцы
              отступали
                                от Москвы.
1956

ПАРУСА
Памяти К. Чуковского

Вот лежит перед морем девочка.
Рядом книга. На буквах песок.
А страничка под пальцем не держится
трепыхается, как парусок.

Море сдержанно камни ворочает,
их до берега не докатив.
Я надеюсь, что книга хорошая —
не какой-нибудь там детектив.

Я не вижу той книги названия —
ее край сердоликом прижат,
но ведь автор — мой брат по призванию
и, быть может, умерший мой брат.

И когда умирают писатели —
не торговцы словами с лотка,—
как ты чашу утрат ни подсахари,
эта чаша не станет сладка.

Но испей эту чашу, готовую
быть решающей чашей весов
в том сраженье за души, которые,
может, только и ждут парусов.

Не люблю я красивых надрывностей.
Причитать возле смерти не след.
Но из множества несправедливостей
наибольшая — все-таки смерть.

Я платочка к глазам не прикладываю,
боль проглатываю свою,
если снова с повязкой проклятою
в карауле почетном стою.

С каждой смертью всё меньше мы молоды.
Сколько горьких утрат наяву
канцелярской булавкой приколото
прямо к коже, а не к рукаву.

Наше дело, как парус, тоненько
бьется, дышит и дарит свет,
но ни Яшина, ни Паустовского,
ни Михал Аркадьича нет.

И — Чуковский... О, лучше бы издали
поклониться, но рядом я встал.
О, как вдруг на лице его выступило
то, что был он немыслимо стар.

Но он юно, изящно и весело
фехтовал до конца своих дней,
Айболит нашей русской словесности,
с бармалействующими в ней.

Было легкое в нем, чуть богемное,
но достойнее быть озорным,
даже легким, но добрым гением,
чем заносчивым гением злым.

И у гроба Корнея Иваныча
я увидел — вверху над толпой
он с огромного фото невянуще
улыбался над мертвым собой.

Сдвинув кепочку, как ему хочется,
улыбался он миру всему
и всему благородному обществу
и немножко себе самому.

Будет столько меняться и рушиться,
будут новые голоса,
но словесность великая, русская
никогда не свернет паруса.

Даже смерть от тебя отступается,
если кто-то из добрых людей
в добрый путь отплывает под парусом
хоть какой-то странички твоей...

1963

* * *

Идут белые снеги,
как по нитке скользя...
Жить и жить бы на свете,
да, наверно, нельзя.

Чьи-то души, бесследно
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги...
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

Я не верую в чудо.
Я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,—
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом —
ее реки в разливе
и когда подо льдом,

дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно
для России я жил.

И надеждою маюсь,
полный тайных тревог,—
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет
про меня без труда,
только пусть она будет
навсегда, навсегда...

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня.

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои и чужие
заметая следы...

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я...

1965